Сдавать 1 октября.
Нужно выбрать для сравнения два спектакля, поставленных по одинаковой пьесе.
Выбранные - скидывайте сюда.
Курсовая 3 курс.Важно.
Сообщений 1 страница 4 из 4
Поделиться12009-05-05 18:17:03
Поделиться22009-05-06 00:37:27
Вот вам работа по двум спектаклям моей заочницы Ани Банасюкевич, я ее нескольким из вас я читала в прошлом семестре.
Это не эталон, но вариант параллельного анализа, и написана работа очень хорошо. Синим - моя правка.
В этой работе мне не хватило более глубокого обобщения. Впрочем, обобщения здесь идут через точный описательный анализ.
Грозы
Разница во времени между этими спектаклями – три года. В 2004 году Нина Чусова поставила «Грозу» на сцене театра «Современник», а питерский режиссер Лев Эренбург представил свою версию в 2007 в Магнитогорском драматическом театре им. Пушкина. Оба спектакля были откровенно нетрадиционными и вызывали неоднозначную реакцию публики и театральных критиков.
На большой сцене театра «Современник» художник Александр Бродский выстроил нечто вроде двора многоквартирного дома. Высокие стены, пожарные лестницы, водосточные трубы, переходы и перекрытия. Декорация масштабная, огромная – люди, окруженные этими взмывающими ввысь конструкциями, кажутся карликами. Дома Кабановых здесь как такового нет, действие происходит во дворе, где стоит стол на колесиках, стул и котел отопления. Пространство уличное, неприютное. В левом углу расположилась большая клетка-вольер с белыми голубями. Она где-то между небом и землей – к ней ведет высокая лестница. Под потолком висят еще несколько клеток поменьше. Спектакль идет под негромкое голубиное воркование. Это красивое и холодное железобетонное пространство озвучено пространство нельзя озвучить, но оно может быть заполнено музыкой «Пан-квартета», диапазон которой – от тревожного грозового рокотания до беспечной мелодии в стиле французского варьете.
Спектакль Эренбурга сделан из дерева. В нем нет холодной условности московской постановки. Это пространство вполне натуралистично, пригодно для жизни. Слева – полати, на которых валяется березовый веник; шайка и табурет. Справа – тяжелый стол на толстых ножках, стулья, скамья – предбанник. Вдоль сцены протянулся высокий забор, через который перебросаны переброшены? длинные узкие доски. Механизм как у детских качелей – когда доски поднимаются, то образуют крышу предбанника, когда опускаются – то что-то вроде мостков, ведущих к реке. Дом Кабановой – приземистый, тесный, уютный. За забором раскинулась невидимая для нас Волга, бескрайняя водная гладь отражается в высоком небе (под колосниками закреплены зеркала). Близость реки в этом спектакле очень ощутима: герои купаются, полоскают белье, приезжий Борис даже мочится в воду под неодобрительным взглядом Кулигина. От жары и влажности в городе полно мух и комаров – герои то и дело хлопают в ладоши, отмахиваясь от надоедливых мошек ну, напишите же слово «насекомые» – мошки ведь это дрозофиллы.
В начале складывается ощущение, что Эренбурга больше, нежели сюжет, интересовала сама жизнь в ее обыденных проявлениях: львиную долю времени спектакля занимают сцены бытовые. Герои неторопливо моются, парятся, стригут ногти, стирают белье, зашивают рваную рубаху. Долго и безмолвно служанки готовят застолье к отъезду Тихона: расстилают и поправляют скатерть, раскладывают приборы, расставляют еду, пробуя на ходу. Эренбург будто не пьесу, а роман ставит, добавляя какие-то новые сюжетные линии или штрихи к характерам. Борис, оказывается, болен чахоткой, Кулигин от вида крови падает в обморок, а молодая служанка Глашка до смерти влюблена в барина Тихона Ивановича. Она шепчет какие-то заклинания, пробует все известные ей заговоры, то и дело попадается ему под ноги, как бы невзначай толкнув или облив чаем.
В спектакле очень сильно ощущение жизни и семьи, дома, совместного плотного сосуществования людей. Герои в постоянном, тесном контакте друг с другом – Варя просит брата покатать, и он вскидывает ее на спину, они носятся, ржут по-лошадиному и улюлюкают, как в детстве. Когда женщины стирают в предбаннике белье, стирка обычным образом перетекает в игру: брызгаются, играют в салки, в жмурки. Тихон, вернувшийся из Москвы, приезжает не с пустыми руками, - все-таки в родной дом в провинциальном городишке из самой столицы вернулся. И все собираются вокруг него, предвкушают, волнуются. А он, счастливый и гордый, подходит к матери и вытаскивает из котомки огромную пузатую склянку с духами. Та, растроганная, прыскает от души всех женщин, облепивших ее, без разбору, - и родных, и служанок. Варя получает в подарок дорогое белье и, одев обновку, бесстыже задирает юбку к неудовольствию матери. Обделенным не остался никто, и вот уже Феклуша и Глаша лопают неведомые сладости, а глухая Матрена прижимает к уху большую раковину, покачивается будто на волнах и шипит: Ш-ш-ш…
Такой плотности нет в спектакле Чусовой. Ее не интересует быт и жизнь в их повседневности, в «Грозе» ее увлек чувственный план. Если у Эренбурга каждый образ вылеплен выпукло и наособицу, то Чусова, сосредоточась на двух героинях – Катерине и Кабановой, с остальными поступила довольно бесцеремонно. Нет здесь ни Феклуши, ни Глаши, ни Матрены. Есть лишь три безликие девушки – в одинаковых костюмах, с одинаковыми гладкими прическами. В программке они обозначены как дуняшки. Почти безмолвные – то есть что-то говорят, да не запоминается – они хвостиком бегают за Кабановой, смотрят ей в рот и поддакивают. Им подстать – Варвара. Такие же зализанные волосы, круглые в широкой оправе очки, забитая, запуганная – маменьку боится, резвую Катерину боится и от Кудряша шарахается. В пьесе, как известно, Варя подбивает Катерину к греху, здесь же все с точностью да наоборот. Под влиянием роковой невестки, на которую тихоня Варя смотрит с испугом и восхищением, она вдруг меняется неузнаваемо и превращается в девушку-оторву – трясет распущенными волосами и решительно убегает к Кудряшу. Большинство персонажей в этом спектакле нарисовано одной-двумя красками, порою даже карикатурно. Самый яркий пример – Кулигин. Александр Олешко играет своего персонажа жалким нескладным приставучкой, доставшим уже всех местных обитателей своими разглагольствованиями о благе общества и нудным вымогательством денег.
Спектакль интересен, прежде всего, двумя женскими образами – Катерины и Кабановой. Чусова подробно рисует два характера, две судьбы, постоянно сравнивает их между собой.
В этом спектакле, где не только люди не летают, но и голуби заперты в клетки, Катерина сама похожа на птичку в неволе. Этот образ находит свое полное воплощение в сцене свидания с Борисом. Скрываясь от глаз шныряющих повсюду дуняшек, любовники забираются на голубятню, сбрасывают одежду, оставшись в белом исподнем, и, словно птицы, начинают свой молчаливый любовный танец-игру среди притихших голубей.
Образ Катерины (Чулпан Хаматова) выстроен на контрасте с окружением. Она будто с другой планеты, марсианка. Все здесь какие-то неказистые, серые, затюканные да неряшливые. Катерина вызывающе другая во всем – от внешности до манеры поведения. Аристократично-бледное лицо, темные блестящие глаза, охапка мелких непослушных кудряшек. В отличии от Кабановой, Вари и дуняшек в мешковатых сарафанах, Катерина одета в стильную длинную юбку и тонкую облегающую кофточку с вырезом. В тонких нервных пальцах – папироска, голос резкий и ломаный. Диапазон ее интонаций – от приторного умильного воркования до бесовского распущенного хохота. Пластический рисунок тоже особенный: походка неровная, неустойчивая, будто балансирует на тонком канате над пропастью. В движении рук, обвивающих какую-нибудь балку или эротично поглаживающих свое тело, много истомы и сексуальности.
На вопрос, что привело Катерину в объятия Бориса, Чусова отвечает – страсть. Но страсть не к нему конкретно – Борис (Юрий Колокольников) здесь неинтересен и скучен, как все мужчины в этом спектакле – а вообще страсть. Природа клокочет внутри этого худенького, изящного тела; еще с первых минут заметно, что желание, жажда жизни буквально распирает Катерину. В сцене разговора с Варей она носится как угорелая, катается по полу, бесстрашно карабкается по высоким лестницам и повисает на перилах, откидываясь назад и держась лишь одной рукой. «Быть греху!» - орет Катерина в небо, услышав ворчание приближающейся грозы, - и столько в этом крике животного восторга, предчувствия чего-то гибельного, но столь желанного и сладостного.
Когда Катерина первый раз видит Бориса, беседующего с Кулигиным, она долго ходит по перекрытиям, наблюдает, присматривается. Картинно, подчеркивая каждый шаг, спускается по лестнице и, не глядя на Бориса, равнодушно тушит окурок в горшочке с растением, который держит в руках Кулигин. «Катерина…» - растерянно бормочет тот. - «Петровна!» - властно рявкает она.
Любовь Катерины к Борису – это акт свободы, желания, воли. Дом, в котором она живет, темным царством не назовешь, но все равно это клетка, пусть и золотая. «Какая скука…» - говорит Катерина – и это не о том, что ей заняться нечем, а обо всем – о глупых условностях, которые приходится соблюдать, о показушной нежности с Тихоном, о маскарадном кривлянии перед капризной Кабановой, о пустой назидательной болтовне и убогих семейных праздниках.
Катерина неплохо умеет притворяться – в первой сцене, когда Кабанова, сидя на стуле, читает мораль по книжке, Катерина ластится к ней, кладет голову на колени, теребит за косички. Прощаясь с мужем, она мигом натягивает на лицо маску супружеской нежности: умильно улыбается, прижимает руки с оттопыренными ладошками к телу, будто крылышки, и приторно цедит: “гули-гули” – такая у них игра. Но по ее издевательской старательности, по напряженной улыбке вкупе с еле заметными слезами обиды, видно, что Катерине стоит большого напряжения воли, чтобы сдерживаться, она впитывает унижение, подозрительность и давление свекрови, чтобы в какой-то момент взорваться, распрямиться как сжатая пружинка. Иногда ее прорывает и тогда она хохочет как сумасшедшая, треплет волосы Варе, кружит с ней по дому. В сцене прощания с Тихоном она устраивает настоящее представление. «На колени!» - приказывает Кабанова, и Катерина жестом профессиональной стриптизерши задирает юбку и, выставив вперед колени, бухается на пол. Когда Тихон отказывается взять ее с собой, Катерина, наивно надув губки, бежит жаловаться маменьке. А потом ловким чертенком запрыгивает на Тихона, обвив обнаженными ножками его тело, а когда Кабанова заставляет ее выть по уехавшему мужу, то просто доводит себя до истерики – бросается на пол и колотит руками и ногами. Так что Кабанова теряется и сказать-то ей нечего.
Возвращение мужа пугает Катерину не осознанием вины и греха, а тем, что свобода ее оказалось столь краткосрочной. Надо жить по-старому, но теперь, когда пружинка внутри распрямилась, она уже не сможет.
В честь возвращения сына Кабанова устраивает праздник с домашним спектаклем и танцами. Разыгрывают сцены из «Снегурочки». Чусова остроумно придумала этот эпизод – гибельное стремление Снегурочки к любви точно рифмуется с Катериной-Хаматовой. Измученная, безвольная Катерина позволяет Варе напялить на себя костюм – расшитую меховую шубу. Она только истерически хохочет, Варя зажимает ей рот рукой и выталкивает на сцену. За столом позади импровизированной сцены собрались все: посередине – Кабанова, справа от нее Тихон, слева – Дикой, вокруг - все остальные. Все с благожелательным интересом смотрят на сцену, где Купава соблазняет Леля, и лишь Кабанова наставила свой бинокль на бледное лицо снохи, притаившейся за кулисой. Белая как полотно, Катерина следит за спектаклем, капельки пота выступили на лице, смешавшись со слезами. Выйдя на свою реплику, она падает на колени и кричит звериным, полным силы и тоски, голосом, совсем не подобающим Снегурочке: “Хочу любви!”, а потом так впивается в губы Варе-Лелю, что всполошившаяся Кабанова вынуждена поспешно объявить следующую сцену. Признание Катерины звучит как вызов, а не как покаяние. Посреди расстроенного праздника она кидает фразы еще запоздало улыбающемуся Тихону и пытающейся остановить ее Кабановой, а потом хватает за руку Бориса и обнимается с ним у всех на глазах.
Умирает Катерина не в финале спектакля. По-настоящему она умирает при расставании с Борисом. Руководимая маниакальной жаждой любви, придумавшая себе идеального героя, она не видит смысла жить дальше, утратив все это. В сцене свидания, еще не потеряв надежду, Катерина все время заглядывает в глаза Борису, обхватывает его руками, пытается прижаться к нему: “Я тебя люблю. А ты?” А Борис молчит, отворачивается и все убегает от ее рук. Сейчас Катерина тиха, растеряна, слаба, голос ее замирает от страха и неуверенности, на глазах – слезы. И лишь когда становится понятно, что Борис бросает ее по малодушию, как лишнюю обузу, она вновь становится такой же независимой стервой, какой казалась в начале. «Поезжай!» - орет она. «Сначала разве тебе скучно будет, бедному», - почти смеется ему в глаза, а напоследок даже пинает его ногой. В последнем истерическом припадке бессильного гнева и страсти она бросается на него, а он, встряхнув ее как следует, цедит со злым отчаянием: «Да чтоб ты умерла поскорее!» И Катерина сразу обмякает, повисает на его руках, и он кладет ее, безвольную, на стол.
Катерина, своей пластикой и мимикой напоминающая цирковую балерину или марионетку, уходит тоже по-театральному. В пятне света она карабкается по длинной веревочной лестнице, словно Мюнхаузен из известного кинофильма, на фоне синего вечернего неба. Катерина поднимается над этим многоквартирным колодцем с его теснотой, несвободой и общей безликостью, машет рукой на прощание.
В спектакле Эренбурга, конечно, такой Катерины быть не может. Здесь страсти если и сотрясают людские сердца, то смотрятся они буднично, вписываясь в общий жизненный пейзаж.
Катерина (Л. Меженная) – простоватая симпатичная молодая женщина с округлым приветливым лицом и светлыми волосами. В ней нет ничего броского, подчеркнутого: одета как все в какие-то блеклые тряпки, волосы небрежно откинуты назад – она все время что-то делает – до красоты ли ей? Да и потом, для кого рядиться – все свои. Если у Чусовой в доме Кабановых и чувствуется какие-то особенные регламентированные правила игры, иерархия, притворство, то тут этого нет и в помине, и противостояния никакого между Катериной и Кабановой тоже нет. Живут как живется, не мудрят, любят друг друга как умеют. И Катерина здесь – член семьи, такой же как Тихон, как Варвара, как приживалки. Никакой затравленности и быть не может – она хохотушка, забавница, шушукается с Варей, приветливо болтает с Кулигиным. Кабанову запросто называет мамой, вполуха слушая ее брюзжание, и совсем с ней не церемонится: когда Кабанова случайно наступает ей на ногу, Катерина хватает ее за руки: «ну, мам, ну наступите, а то поссоримся!», и все перерастает в веселую игру в догонялки.
С Тихоном (В. Богданов) она живет по привычке, этакая философия, подсказанная жизнью: раз так сложилось, стало быть, так и надо. К мужу у нее физическая непереносимость – когда в бане он пристает к ней, Катерина, зажав рот рукой, опрометью бросается к стоящему в предбаннике тазу – ее тошнит. Но все это не мешает ей жить, и даже неплохо жить, к неудачному своему замужеству относится не как к несчастью, а как к плохой погоде, например. Без лишних слов и эмоций, как обычную работу, Катерина выполняет все свои обязательства по отношению к мужу: моет ему ноги, парит в бане, утихомиривает пьяного – вместе с Кабановой наваливаются они на могучее его тело, бьющееся в припадке белой горячки, а, справившись, обе рыдают, обнявшись: страшно все-таки. Единственное, что тревожит Катерину, - бездетность их брака. Тема тоски по ребенку вообще проходит через весь спектакль. В самом начале Матрена готовит какое-то зелье и приговаривает: «как крепко стоит дуб булатный пусть также крепко и плотно стоит ярая половая жила Тихона Ивановича на женскую похоть Катерины Петровны», а потом разливает напиток по двум стаканам – Катерине и Тихону. Пьяный Тихон жалуется Дикому на то, что Катерина плачет по ночам из-за того, что детишек у них нет, а Дикой в ответ изливает свою тоску по наследнику – одни девочки в доме. Варя на свидании с Кудряшом, дурачась, засовывает подушку себе под платье, а когда Кудряш игриво спрашивает «Мой?», не на шутку обижается и убегает на реку.
Если роман Катерины с Борисом в спектакле Чусовой был неизбежен, то у Эренбурга все произошедшее – случайность. На гулянии по случаю отъезда Тихона в Москву Катерина, пробегая по делу и не глядя ни на кого, зацепилась шалью за пуговицу на пальто Бориса. Стали разматывать, заспешили, застеснялись, пальцы переплелись и взгляды встретились.
Сцена свидания в спектакле Чусовой – самая красивая, самая необычная: под красивую музыку танцуют любовники-голуби, и вдруг распахиваются все окошки, и порывистый, грозовой ветер треплет занавески. У Эренбурга же все проще, все грубее и вместе с тем точнее и трогательнее. Конечно, в странном танце двух влюбленных людей в окружении хлопающих крыльями птиц есть красота, но она холодная и условная, а в сцене нелепого свидания двух смущенных, не знающих, как вести себя, людей, больше жизни, ее вкуса. Катерина, перепуганная насмерть всей ситуацией, выбирает нападение как лучший способ защиты – орет на Бориса, бьет и даже спихивает в воду. А потом, когда страх прошел, после волнующих признаний и поцелуев, Катерина успокаивается в его объятиях, стаскивает с себя мокрое платье, он укутывает ее, такую маленькую и продрогшую, в свой большой плащ, и она засыпает у него на коленях. Даже похрапывает, как беспечный счастливый ребенок, а Борис отгоняет комаров от ее голых пяток.
Признается Катерина, также как и в спектакле Чусовой, на празднике. Семейство Кабановых затеяло гуляния – играют, смеются, прыгают через веревочку. Даже Кабанова со всеми веселится. Катерина совсем измучена. «Почему люди не летают как птицы?» - твердит она, вжавшись в простыню, висящую на веревке. Разбегается, взмахивает руками, а простыня будто пеленает ее и веревка режет шею. И кончается все истерикой в объятиях Тихона. Мучает Катерину чувство вины – не только перед мужем, а перед всеми, перед домом, перед судьбой, против которой восстала. И еще подтачивает ее силы чувство бесперспективности – о том, чтобы с Борисом уехать, она и не думает – не принято так, не положено, здесь ее мир, этими досками и рекой ограничен, некуда ей деваться. Если Катерина-Хаматова умирает, потому что жить скучно, уходит в смерть, как в свободу, то Катерина у Эренбурга умирает, будто наказывая себя за проступок. Изо всех сил прыгает она через веревку, морщится, кричит отчаянно: «Не могу больше!», а разгоряченные приятельницы ее подзуживают: “Давай, Катя, давай!” А потом она забирается на высоченную балку над рекой и оттуда признается – очень просто, без пафоса. Она устала, эмоций почти нет. Медленно сползает вниз в полуобмороке, ее подхватывает Кулигин, и она, замерев в его объятиях, вдруг замечает дырку на рубахе: “Давай зашью”. Жизнь с ее мелочами бесцеремонно вторгается в трагедию.
Умирает она просто и быстро: прибежала на реку, вырвалась из-под присмотра домашних, стукнула Бориса по плечу на прощание, а потом встала на мостки спиной к Волге – и нырнула. Если Катерина-Хаматова просто растворялась в небе, то смерть Катерины-Меженной очень осязаема: ее мокрый труп выносят на сцену, все собираются вокруг – судачат, вздыхают, а Тихон прижимается к телу, разводя ее руки в сторону – все надеется, что оживет. Но Эренбург заканчивает свой спектакль вовсе не на этой трагичной ноте, у него жизнь – процесс непрерывный – звучат балалаечные переборы, зудят комары, люди забывают про труп несчастной Катерины и бьют в ладоши по воздуху. Даже сама Катерина приподымается на секундочку, чтобы прибить очередного паразита.
Главное, что объединяет эти спектакли, это очевидное смещение смыслового центра тяжести от Катерины к Кабановой. И у Чусовой, и у Эренбурга Кабанова становится если не более интересным образом, чем Катерина, то уж, по крайней мере, равноценным.
Кабанова в исполнении Елены Яковлевой - еще не старая женщина. Она взбалмошная, болтливая, капризная, но на олицетворение темного царства никак не тянет. Интонации ее все искусственные, от плаксивости до игривости - вплоть до катастрофы, которая наступит с признанием снохи. Одета в девичий сарафан, озорные короткие светлые косички перетянуты лентами. Она будто играет – то в обиженную, ни кому не нужную старуху, то в строгую набожную хозяйку дома. Первое, что бросается в глаза – ее безграничная любовь к сыну. Кабанова нянчится с Тихоном, как с несмышленым ребенком – собственноручно одевает его перед отъездом, трепет по волосам, вытирает платком, смоченным в слюне, его перепачканное лицо. Когда исчезает Катерина, Кабанова запирает сына в голубятне, чтобы глупостей не наделал. К снохе она ревнует – это видно по тому, как пристально она следит за отношениями Катерины и Тихона. Но эта ревность не исчерпывает отношений этих двух женщин, характер и судьба Кабановой открываются в конце спектакля. Финальную сцену – перед смертью Катерины – Чусова решила особенно: монолог превратила в диалог. Во время свидания Катерины и Бориса Кабанова сидит на полу возле? Или в ней? В ней же Катерина с Борисом? голубятни, гладит голову Тихона на своих коленях и внимательно следит через прутья за тем, что творится со снохой. Когда Катерина остается одна, Кабанова медленно, по-старушечьи (сцена с признанием мгновенно состарила ее), спускается по лестнице. Косичек уже нет, сарафана тоже, одета в какое-то темное платье, волосы наспех собраны в старческий седоватый пучок. От капризных интонаций и притворного нытья не осталась и следа, голос грудной и надломленный. Ее сморщенное лицо в слезах неожиданно светлеет, и она говорит удивленной Катерине: “Мне сейчас такое в голову пришло…Я вдруг подумала:отчего люди не летают? Так как птицы…А вот мне иногда кажется, что я птица…Когда стоишь…иногда кажется вот так вот руки…вскинула б… и полетела!” – и медленно расправляет руки. И дальше начинается разговор все понимающих друг про друга женщин, с судьбами трагически и похожими. «Опять жить?» - растерянно спрашивает Катерина. «Нехорошо. Не надо», - говорит Кабанова, и понятно, что говорит не просто так, а из собственного опыта исходит. Да и говорит больше о себе, чем о Катерине. «Когда листики на деревьях распускаются, птички прилетают, песенки поют…потом они птенцов выводят, травка там такая зелененькая-зелененькая и цветочки разные там, есть красненькие, беленькие и там так хорошо…тихо» - говорит она про кладбище даже мечтательно, и вдруг становится все понятно про эту женщину. Видимо, случилось с ней что-то похожее в молодости – то же, что с Катериной. Только у нее был Тихон, и он стал ее спасением и крестом. Обуздала свою природу, распрощалась с мечтами, с женским счастьем и осталась жить ради него. Отсюда и любовь эта почти фанатичная, и ревность к снохе, и пытливая внимательность к Катерине – Кабанова смотрится в нее, как в зеркало. И совет этот - «лучше умереть» - дает не по злобе или обиде, а по-дружески, сочувствуя – незачем такой Катерине жить на земле, скука одна.
В центр спектакля поставил Кабанову и Эренбург, именно ей отданы главные вопросы спектакля. На протяжении долгих лет Кабанова (Н. Лаврова) выстраивала жизнь вокруг себя: создавала семью, вела хозяйство, упрекнуть ее не в чем. Одна сильная среди слабых и безалаберных, без мужского плеча, она со временем огрубела, женской ее сущности почти не видно за коренастой фигурой, намотанными платками, тяжелыми руками, низким голосом. Но есть сцена – тоже вполне бытовая, забавная, где Кабанова будто сбрасывает все маски, приросшие к ней за долгие годы, и видно еще не старую женщину, истосковавшуюся по любви, по мужчине, полную природной силы, которую так и не дано растратить. Здоровенный парень Кудряш вскидывает на спину своего в стельку пьяного хозяина, Кабанова по традиции подносит ему стопочку. Водка течет по его подбородку, Кабанова вытирает пальцами, потом рука ее медленно скользит вниз, по обнаженному телу под распахнутой рубахой. Кабанова снимает громоздкие очки, вся как будто подается вперед, тянется лицом к лицу Кудряша, но тот внезапно уворачивается и подставляет Кабановой пьяную физиономию полусонного Дикого. Следующий стакан водки Кабанова выплескивает в лицо Кудряшу, надевает очки и, бранясь, выталкивает его взашей, становясь прежней грубой бабой.
Миг бунта ненагулявшейся молодости был краток. Юность, любовь, наслаждения – все стало жертвой ради нормального дома, нормальной семьи. И вот все это здание, возводившееся годами, рухнуло в одночасье. Жертва оказалась не принята. И тогда происходит бунт. Бунт против Бога. «За что все? Я что, сироту какую обидела или украла у кого-нибудь? А я ж все по заповедям…». Вот главная претензия к небу – сама сына вырастила, сама дом и хозяйство вела, все сыты и одеты, все живут, хоть и строга, но никого даром не тиранила, и приживалки, божьи люди, не обижены. Так за что крушение всех стараний, всех надежд на старости лет? А небо молчит. Кабанова совсем одна, в темной комнате, за дубовым столом, с бутылкой водки. Она залезает на стол и, глядя в пятно света, требует хоть какого-то божественного проявления. Пусть покарает, убьет, но пусть не молчит. Но ничего не происходит. Небеса в этом мире пусты. Вот трагедия в понимании Эренбурга. «А может нет тебя? А тебя нет…» - разочарованно, с горькой усмешкой, тянет Кабанова.
Взявшись за самую известную пьесу Островского, Чусова и Эренбург сделали два разных (но каждый по-своему трагичен) спектакля. Чусова пошла по пути полемическому, нарочито устроив перед началом действия в фойе «Современника» трансляцию фильма 1937 года с Тарасовой в главной роли. В премьерных интервью она говорила, что стремилась избавить «школьную» пьесу от хрестоматийных стереотипов. Видимо, во избежание упреков в неуважении к классике, режиссер определила свой спектакль как «фантазии на тему». Впрочем, по зрелому размышлению, думается, что Чусова лишь переставила акценты, сместив фокус с религизоно-морального аспекта на тему свободы воли и чувства.
Лев Эренбург, верный своему режиссерскому методу, использовал текст Островского для собственных художественно-философских построений. Эренбург всегда присваивает текст, перерабатывает его, сокращая и добавляя многое от себя. Как и в спектакле «На дне» по Горькому, Эренбург сосредоточился на вопросе о поисках Бога.
День сегодняшний заставляет искать в классических текстах новые смыслы. Увидеть Катерину такой, какую ее видели в прошлые эпохи, уже не получается. Изменилось многое – и социальное устои, и мораль, и положение женщины, и отношения человека с Богом. Режиссеры начинают искать другие, более близкие современной психологии, мотивировки. На практике оказывается, что сейчас не время Катерин, скорее, время Кабановых, их образы получаются крупнее и значительнее. Трагедии Катерины, которой, с ее внутренней свободой и жаждой жизни, нет места в обществе с его ограничениями, Чусова противопоставила трагедию Кабановой, пожертвовавшей своей свободой и природой ради жизни и тоскующей о смерти. Это же смещение произошло у Эренбурга – у него Кабанова становится носителем трагедии современного человека, который, оглядываясь вокруг, не находит Бога, не видит гармонического начала, а только сгущающийся хаос.
Поделиться32009-05-06 01:23:43
Вот вам давняя статья блистательного и, увы, уже покойного театроведа Бориса Зингермана, книгу которого о театре Чехова непременно надо будет прочесть.
Здесь он пишет о "Варварах" Товстоногова, немного сравнивая этот спектакль со спектаклем Малого театра.
Б. Зингерман
«Варвары»
Главный интерес этой постановки «Варваров» — в чете Монаховых. Он — недобрый, жалкий акцизный, она — красавица, страстная и мечтатель¬ная, мадам Бовари русского уезда.
Традиционные литературные образы, повторенные традицией сценичес¬кой, в спектакле показаны непривычно. Оказывается, Монахов ни в чем не похож на угрюмого пожилого пошляка с рыбьей кровью. Прежде всего он совсем еще не старый человек. Лицо у него скорее тонкое. Губы нервно подергиваются. Он играет в циника, а срывается все время на истерику. Провинциальный чиновник, любитель духового оркестра и рыбной ловли, в исполнении Е.Лебедева — человек нервический, терзаемый комплексом неполноценности. Он начинает фразу презрительно или вкрадчиво и кон¬чает задавленным криком или слезами.
Монахов в спектакле БДТ — это Карандышев, которому удалось все-таки жениться на красавице. Герой Лебедева — маленький, ущербный че¬ловек. Он не умеет даже овладеть красотой, которая, казалось бы, ему принадлежит. Его ущемленность и его истерические притязания приобре¬тают трагикомический характер, особенно когда рядом появляется Надеж¬да, его жена.
Казалось бы, притязания Монахова основательны: Надежда (Т.Дорони¬на), в сущности, лишена магической силы, которую видят в ней окружающие. Она — блондиночка, здоровая, молодая, с наивно полуоткрытым ртом. Но и такая она — царица среди этих людей-огрызков. Нет ей в них отклика. А им от нее — покоя. Мечты ее о смелом герое — игра, в которую она сама верит не вполне. Просто она полна любопытства молодого еще существа. А выразиться это может только в смешных романтических мечтаниях.
Когда в конце всех событий доктор с револьвером в руке гоняется за Цы¬гановым, когда вокруг нее переполох — клятвенные обещания, мольбы, выстрел, поцелуй, Надежда расцветает. Здесь минуты ее упоения. Она едва верит своим глазам: ведь свершилось то, что ей самой никогда не казалось по-настоящему возможным. Вычитанное в романах происходит вокруг.
Но вот все становится на свои места. Что ж, она сама затеяла свою игру и сама будет ее кончать, раз никто не может быть ее партнером. Только здесь, решив умереть, Надежда становится совсем не смешной, почти торжествен¬ной.
Незадолго перед этим она уходит с Черкуном для решительного объясне¬ния. И вдруг слышен романс, который она, как признание, дарит своему из¬браннику. Она поет одновременно искренно и вульгарно — так и вся она, как ее последняя песня.
Пьесу «Варвары» Г.Товстоногов решает как трагикомедию. Замысел его — не только смелый, но и остроумный. Режиссер полемизирует с тем истолкованием пьесы, которое дал в своем замечательном спектакле Малый театр. В той постановке неторопливо и красочно, в густой атмосфере быта развертывалась наивная и жестокая трагедия провинциальной жизни. Там речь шла о глубоком конфликте между Русью деревянной и железной.
Товстоногов идет от другой традиции истолкования Горького, начатой «Дачниками» А.Лобанова. И дело здесь не только в жанровом разночтении.
Спектакль Малого театра, несмотря на свою бытовую закваску, был про¬стодушно романтичен. Постановка Товстоногова куда трезвее, жестче. Там, где Малый театр склонялся к искренней и сильной мелодраме, Товстоногов склонен разыграть злой фарс. К героям этой провинциальной истории он относится без снисхождения, взирая на них трезвыми глазами современного человека. Он не видит большого различия между варварами пришлыми и уездными, поэтому не видит нужды подчеркивать лощеность первых и ди¬кость вторых. И те и другие для него равнозначные персонажи жизненного представления, в котором фарсовые мотивы неотделимы от трагических.
Очень удался Товстоногову третий акт — пестрый российский ералаш, где одни гогочут, другие плачут пьяными слезами, третьи рассуждают о смысле жизни. Где рядом пляшут купец и полицейский, тоскует молодая кра¬сивая женщина, скучает старая барыня, где атмосфера тяжелых ссор, не¬нужных объяснений, рыгающего веселья. Нелепый этот валтасаров пир поставлен изобретательно и зло. Жизнь, которая тут обнаруживает себя во всей красе, не серая — пестра, и все равно бездарная, варварская. Вар¬варская она, потому что нет в ней ни внутреннего смысла, ни внешней бла¬городной цели. (Жаль, что в других эпизодах режиссерская мысль звучит не так обобщенно.)
Современность этого прочтения «Варваров» — не только в его трезвости. Еще и в том, что главные роли пьесы «омоложены», отданы молодым акте¬рам и актрисам. Тем самым переживания героев становятся более острыми, а сами они — активнее.
В спектакле Малого театра К.Зубов играл Цыганова человеком давно отжившим свое. А в исполнении В.Стржельчика усталый циник выглядит не намного старше своего товарища Черкуна. Поэтому и опустошенность его кажется более тягостной, порожденной более драматическими и общими обстоятельствами. Кажется, что вчера еще этот стройный, красивый чело¬век с бледными щеками и медленной улыбкой был полон жизни, страстей, и вот — ничего: элегантный пьяница, иронический мертвец.
Как видим, трактовка, предложенная Товстоноговым, достаточно све¬жа и остроумна. Даже тот, кто не согласится с ней, не сможет не отдать ей должное. Но вот воплощена она недостаточно глубоко и последовательно.
Как только начинается действие, выясняется, что не вся пьеса уклады¬вается в рамки избранного театром жанрового решения.
Первые два акта, менее поддающиеся острым ритмам трагикомедии, ка¬жутся в спектакле томительно долгой экспозицией. Там, где нужно передать атмосферу эпохи, неторопливое и странное течение ушедшей жизни, режис¬серу неинтересно, скучно — скучно становится и зрителю.
Стремясь подчеркнуть особенности жанра данной пьесы Горького, Тов¬стоногов порой отвлекается от общих законов его драматургии. Не только два первых акта, но и ряд персонажей спектакля не совпали с горьковским стилем: скажем, городской голова Редозубов, купец Притыкин, Дунькин муж. Актеры играют, может быть, и недурно, но, как если бы их герои попали сюда из других пьес, других авторов. (Правда, у самого Горького в «Варва¬рах» больше, чем в других пьесах, звучат отголоски чужих мотивов — Гого¬ля, Островского, но в пьесе под все это подведен общий знаменатель горьковского стиля.)
Почти водевильным персонажем выглядит купец Притыкин (М.Ива¬нов). Беда не в том, что сатирический рисунок образа слишком остер — в свое время Тарханов в Печенегове показал, что при соблюдении некоторых важных условий здесь «все дозволено». Эти условия как раз и не соблюдены.
Осмеяние Притыкина — поверхностно, ему недостает бытовой досто¬верности и социального обобщения. А без этого — какой же Горький?
Каждый герой «Варваров» — хоть побирушка Дунькин муж, хоть смеш¬ная купчиха Притыкина — несет в себе мысль затейливую, упорную,— впрочем, это известно. Если бы она прозвучала в ряде случаев явственнее, в более достоверном оперении быта, может быть, интереснее было бы оста¬ваться с этими людьми с глазу на глаз, слушая их неторопливые, полные важного смысла беседы.
Возможности, которые имел здесь театр, тем более очевидны, что рядом действуют в спектакле другие герои, показанные по-новому, и вот они-то со стилем Горького, с духом его драматургии в полном согласии. Скажем, Лидия Н.Ольхиной — не безжалостная и эффектная амазонка, какой ее часто показывают. Актрисе, особенно в последних сценах, удалось уверенно по¬казать и умную иронию Лидии, и ее душевное смятение.
Вообще же, спектаклю недостает единого ощущения, единой формулы стиля, что сказывается и в его общей композиции, и в самых последних част¬ностях. Это чувствуется и в работе художника В.Степанова, который создал декорации к этому спектаклю как-то неуверенно: они и не бытовые и не ус¬ловные. Как сказал зритель, мой сосед, уездная жизнь в них изображена по-уездному. Только в четвертом акте декорация — старый просторный барский дом, дождливый вечер, тени на окнах — вдруг приобретает образную выразительность и, как говорится в таких случаях, «помогает создать на¬строение».
Картина жизни, воссозданная Товстоноговым в этом спектакле, в глав¬ном, на переднем плане схвачена ярко, остро, но в целом как следует не проработана. Ей не хватает грунта, соразмерности частей, единства коло¬рита, обобщающего действие,— того, чем так пленял спектакль Малого театра.
Вообще, стиль эпохи и автора, характер интимных отношений людей та¬лантливый Товстоногов и в некоторых других своих спектаклях улавливает не полно: чуткий к главному, он небрежничает в подробностях, которые только на первый взгляд кажутся малозначительными,— нужна более терпеливая воля, более требовательное отношение к культуре театра в целом. Тогда можно было бы говорить не просто о свежем прочтении пьесы «Варвары» в БДТ, но об ее новом классическом воплощении.
«Театр». 1960. №1
Поделиться42009-05-06 01:28:58
Вот вам параллельная рецензия Соловьевой и Шитовой на спектакли Ефремова и Эфроса по пьесе Розова «В поисках радости»
В.Шитова, Вл. Саппак
ПРОСТЫЕ ИСТИНЫ
Театр, 1958, №4, с.99-112
С точки зрения узкоканонических норм воспитания, пьеса Виктора Розовa «В поисках радости» по меньшей "не педагогична». Судите сами, сколько здесь острых и прямо-таки опасных моментов, которые могут «сбить с толку», послужить «дурным примером» юной аудитории, которой она непосредственно адресована. Олег, несдержанный и дерзкий мальчишка, разобидевшись на жену своего старшего брата, в отместку ей начинает рубить отцовской саблей новую мебель, приобретенную с таким трудом. Конечно, в столкновении Олега и Леночки (так зовут жену брата) правда на стороне Олега и наши симпатии с ним, но — вне зависимости от сути их конфликта— разве можно демонстрировать восприимчивым подросткам подобный способ утверждения своей правоты? Или взять хотя бы схватку Геннадия с отцом, когда младший Лапшин выкручивает руки старшему Лапшину, силой заставляя его признать свое всяческое—моральное и физическое — превосходство. Разве допустим в спектакле, адресованном школьникам, подобный подрыв родительского авторитета? В той же пьесе драматург уделяет достаточно много внимания личной жизни взрослых, он, например, рисует сложные перипетии отношений старшего брата Олега—Федора и его жены. Взаимные обиды, борьба самолюбии, пощечина, мужские слезы, наконец, поцелуи, те самые поцелуи, о которых, наверное, до скончания века будут спорить, можно ли показывать их на сцене детского театра,—не является ли все это той стороной жизни, которую, во-первых, слишком рано, во-вторых, не полезно, в-третьих, даже опасно и, в-четвертых, просто не нужно показывать молодому и жизнерадостному зрителю?
Есть в пьесе Розова такой диалог между Клавдией Васильевной и Федором. Мать впервые говорит сыну о самом важном. о том, что накопилось, наболело, глубокой внутренней трещиной прошло через всю жизнь этой семьи. Она говорит о том, как изменился Федор и что сделало его таким.
«Федор. В чем же ты обвиняешь меня?
Клавдия Васильевна. В супружеской жизни часто бывает—кто кого потянет за собой...
Федор. Но я люблю Леночку, ты понимаешь, люблю! Могу я иметь право на это счастье?
Клавдия Васильевна. Счастье ли это, Федя?..
99
Федор. До сих пор считалось—любовь это одно из высоких и чистых чувств,возвышающих человека.
Клавдия Васильевна. Это неправда, Федя. Очень часто любовь принижает человека, разрушает его жизнь. Я даже не знаю, во имя любви совершено на земле больше высоких поступков или подлых».
Обратим внимание прежде всего на последнюю реплику Клавдии Васильевны. Мысль о том, что любовь часто принижает человека и толкает его на дурное — мысль горькая, жестоко-правдивая и, насколько нам помнится, чуть ли не впервые сформулированная с такой прямотой. Она больно задевает ваше сердце; так стоит ли ранить ею исполненные романтического доверия к жизни души зрителей детского театра? А мысль о взаимоотношениях супругов в браке—к чему она? Разве сможет тот, кому сегодня пятнадцать или семнадцать, отозваться на простую и глубокую истину слов «кто кого потянет», разве не пройдет эта важная для всей пьесы мысль мимо него?
На все эти вопросы можно было бы ответить так: Розов перестал быть детским писателем. И в самом деле, есть известные основания для подобного утверждения. Со времен «Доброго часа», обошедшего театры всей страны и завоевавшего огромную взрослую аудиторию, Розов в сознании большинства оказался как бы «отчислен от лика» детских писателей, творчество его стало рассматриваться в свете общелитературной проблематики, а о непрекращающейся связи драматурга с Центральным детским театром заговорили чуть ли не как о самоотверженной преданности «повзрослевшего» писателя своей колыбели.
Да, пьесы Розова в ходе своей сценической жизни дошли до аудитории более широкой, чем предполагалось поначалу. Но направленность работы писателя осталась прежней. Розов не изменил своему молодому зрителю. Он работает для него, думает о нем, и зрители старших поколений, заполняющие залы театров на представлениях его пьес,—это, так сказать, «премия» писателю.
За что же эта «премия»? Чем он ее заслужил? Уж никак не тем, что, «заигрывая со взрослыми», специально для них ввел в свои пьесы те серьезные, порой горькие заметы жизни, о которых выше шла речь.
100
Розов с уважением настоящего художника подошел к той потребности в правде, которая так свойственна юности, и он дал правду в ее недозированной полноте. Это Розов «взял» одновременно и подростков и их родителей, ибо его уважение, его доверие к своей аудитории не могли невызвать и действительно вызвали ее ответное уважение и доверие.
Вот уже почти полгода, как пьеса «В поисках радости» идет на cцeне Центрального детского театра, первым показавшего ее. Идет она в Москве и в студии «Современник». И обоим спектаклям сопутствует живой, не затухающий с ходом времени успех.
Сопоставление этих двух спектаклей может дать материал для критических раздумий. Анатолий Эфрос — автор noстановки в Центральном детском театре, и Олег
Ефремов, вместе с В. Сергачевым работавший над пьесой в «Современнике»,— выученики одной режиссерской школы; оба одинаково очень любят Розова, и оба уже сценически засвидетельствовали эту свою любовь. Но общность устремлений, несомненно выразившаяся в двух театральных воплощениях пьесы, вовсе не предопределила их сходства. Спектакли вышли разные, и, естественно, каждый из них имеет своих приверженцев.
На наш взгляд, работа Центрального Детского театра ближе к пьесе Розова. Если у студийцев особый и, пожалуй, чуть «со стороны» взгляд на пьесу, желание в чем-то, порой существенном, подправить, прокорректировать писателя, то Эфрос, напротив, целиком доверяет пьесе, во всем отталкивается от пьесы, и спектакль, им поставленный, привлекает прежде всего полнотой и точностью ее раскрытий. Поэтому именно спектакль Центрального Детского театра дает нам право и возможность не говорить отдельно о пьесе и отдельно о спектакле, а, напротив, судить о них разом, видя работу театра и работу драматурга в их идейном и художественном единстве.
И мы, обращаясь прежде всего и главным образом к впечатлениям, вынесенным из Центрального детского театра, будем говорить далее и о спектакле студийцев — будем это делать там, где их работа дополняет и расширяет наше представление о пьесе: цель статьи — не подробный анализ того или другого спектакля, а разговор о круге морально-этических проблем, поднятых Розовым.
Итак, совсем недавно, в будний день, когда уже отошли в прошлое волнения и шум общественных просмотров, мы еще раз пришли на спектакль Центрального детского театра. Пестрая по возрасту, никем заранее не организованная публика поначалу не слишком сосредоточенно следила за действием и, памятуя, что это «комедия», всеми силами ждала и ловила смешное. Но прошло время, и привычные шумы зала детского театра—тихая перебранка, шуршание конфетных бумажек,
101
простодушный звон упавшего .номерка— постепенно замолкли. В свои права вступила живая, пронизанная электричеством тишина, которая всегда, и особенно у такого зрителя, знаменует высшую степень внимания, внимания, говорящего о большой внутренней работе, в этот момент разворачивающейся в душах и умах. Было ясно: зал воспринимает пьесу серьезно и правильно. И когда, к примеру, Геннадий выкручивает руки отцу, то «педагогический аспект» этой ситуации (вопиющее нарушение правил поведения в семье) не смущает зрителя; перед нами высшая точка конфликта двух людей, конфликта, исполненного неподдельной правды и большого идейного смысла.
Зрители — их возраст в данном случае не важен — почувствовали (не могли не почувствовать), что предмет, к которому автор требует их серьезного внимания, так же серьезен и интересен для него самого. И, сколько бы раз ни шла эта пьеса, сколько бы раз ни рождалась она наново в живом воплощении спектакля, столько раз возникает ощущение, что драматург вот .сейчас, а главное — в месте с вами, задумывается над судьбами людей, над простыми и мудрыми законами жизни; он ставит вопросы и, повторяем, вместе с вами (а не для вас и не за вас) ищет на них ответ.
В том, что делает сегодня Розов, видишь то, что Лев Толстой называл «внутренней задушевной .потребностью высказаться." Эти простые и, казалось бы, такие обчные слова применительно к Розову объясняли многое. Да, потребность высказаться, и потребность именно в н у т р е н н я я, именно з а д у ш е в н а я. Тут, пожалуй, можно подвести черту, за которой окажется объяснение и популярности пьес Розова, и того, что ныне Розов «свой» в любой аудитории.
Другое дело, что Розова можно прочесть узко или широко, идя от непосредственных наблюдений или от сценических привычек.Но в данном случае мы имеем дело с Розовым в его «родном доме», мы имеем дело со спектаклем Анатолия Эфроса, режиссера, который первый поставил «В добрый час!" И, как тогда на сцене Центрального детского театра «В добрый час!» прозвучал не просто как пьеса для юношества на тему «кем быть?», а как «пьеса жизни» и о жизни, как исполненное высокого беспокойства раздумье о путях, которыми идет человечество, будь ему семнадцать или сорок,—так и теперь "В поисках радости" Розова и Эфроса — это не картины быта, объединенные темой мещанства, адаптированной» притменительно к пониманию детей, детей, а снова «пьеса жизни» и о жизни, снова исполненное высокого беспокойства раздумье о путях, которыми идет человек.
«Это та пьеса, где мальчик саблей рубит мебель?» – спрашивают обычно о "В поисках радости".
И действительно, чуть ли не каждый, кто рассказывает о пьесе, первым делом вспоминает ту сцену, где Олег, восставший против мещанского приобретательства, в исступлении срывает со стены саблю погибшего на фронте отца и рубит загромождающие комнату, стесняющие людей новые кровати и шкафы. Взрывом аплодисментов, горячей волной сочувствия отвечает зал детского театра Олегу на его порыв, такой понятный, отчаянный и нелепый. Звенит стекло, фонтанчиками взлетает щепа, сверкающая сталь вонзается в модную обивку матрацев. И вы надолго запомните выражение горькой мальчишеской обиды и одновременно почти вдохновения на бледном от возбуждения лице Олега — артиста Устюгова, и всю эту сцену—наивную и драматическую, смешную и серьезную, вообще-то бессмысленную и в то же время подготовленную всем ходом событий. Но, как ни хороша сама по себе эта сцена - счастливая находка драматурга,—все-таки не она главная у Розова, да и Олег в пьесе не главный герой. И спектакль, решенный Эфросом, утверждает это. Можно не согласиться с этим и прочитать пьесу иначе, можно поставить ее об Олеге или через Олега. По этому пути идут режиссеры-студийцы Ефремов и Сергачев. И поначалу кажется, что выбраный ими взгляд на пьесу даст определенный выигрыш. Образ Олега приобреатет в своем драматизме, возникают предпосылки для более заметного успеха исполнителя центральной роли. Так и случается, ибо О. Табаков играет Олега не только на редкость достоверно, тонко, но и с огромной внутренней самоотдачей, играет талантливо, а это значит—заразительно, убеждая в праве на свое понимание образа и подчиняя ему. Попросту это одна из больших актерских удач сезона. Ну а спектакль ефремовцев в целом? Однако не будем забегать вперед и вернемся к работе Центрального детского театра.
Здесь прежде всего исходили из того, что у Розова важен каждый, а мысль пьесы стремились реализовать через судьбы всех без исключения действующих лиц. Режиссер очень точно чувствует, кто и в какой момент становится «главным», оказывается в центре внутреннего действия спектакля, в ком с наибольшей полнотой живет сейчас его развивающаяся идея. И вы почти воочию видите, как то мать— В. Сперантова, то Федор—Г. Печников, то Геннадий — А. Шмаков, то тот же Олег — К. Устюгов принимают па себя это лидерство и ведут за собой спектакль. Режиссер как бы сберегает свое и наше внимание для всех остальных, он вовсе не старается выдвигать вперед Олега.
Больше того, вы думаете над увиденным и все яснее понимаете, что в спектакле, где большинство основных героев претерпевают
в ходе конфликта серьезные внутренние перемены, где люди выходят из сценических событий не такими, какими они в них вошли, только Олег — К. Устюгов (опять же в отличие от Олега — О. Табакова) остается прежним и заканчивает спектакль на тех же интонациях, которыми он его начинал. В чем смысл этого на первый взгляд неожиданного явления?
Но, перед тем как ответить на это, присмотримся повнимательней к жизни семьи Савиных.
По авторской ремарке, все действие пьесы Розова происходит в одной комнате. И художник М. Курилко, оформлявший спектакль в Центральном детском театре, вместе с постановщиком сделали все, чтобы полно и в то же время не нарочито познакомить нас с теми, с кем предстоит нам прожить полный тревог и то горьких, то радостных открытий день.
...Простые вещи, ими пользуются, но их никто не замечает, простые вещи, но за ними годы, они словно хранят тепло человеческих рук, рук матери, память об отце.
Одноэтажный дом, вечно распахнутые во двор окна. Не двор, а дворик, и там немудреная и какая-то общая жизнь. Здесь знают, кто к кому приехал, у кого нынче стирка, а если беда—то придут, обступят, станут утешать. Комната — не столовая, не спальня, а просто комната, где едят, спят, готовят уроки. Вогнутая кафельная печь, видимо, очень старинная. Буфетик с тоненькими точеными колонками. Неновый зеленый абажур. Стол, на котором то скатерть, то клеенка. Репродукция с картины Саврасова на стене.
Никакого умиления. Просто быт большой семьи, рано и давно оставшейся без отца.
И среди этих вещей, которые так и хочется назвать живыми, новая мебель, заготовленная «впрок» Федором и Леночкой для их будущей квартиры. Сами по себе красивые и удобные, эти предметы кажутся здесь чуть ли не уродливыми. Это потому, что в них еще нет души; потому что еще не известно, как будут жить среди этих вещей их хозяева. Пустые, никакие, немые, ничьи—эти шкафы и серванты для нас всего лишь кубометры отлично отполированного ореха.
Посмотрите, как Леночка — актриса М. Куприянова ходит по этой комнате, где она, жена и невестка, живет уже не первый
104
год. Она не видит этой жизни и этих людей. Она ест обед, который приготовила мать Федора, спит на отглаженных ею простынях, она бегает по комиссионным в поисках новой нейлоновой кофточки и не замечает, что Таня, сестра Федора, носит все одно и то же темное платье, она, должно быть, никогда не читала стихов, которые пишет Олег, и уж наверняка не имеет понятия, какие у него в четверти отметки... Глаз ее словно приобрел особую избирательность. Она видит только свои вещи, и дом для нее—лишь временный склад этих вещей.
Театр не увлекается контрастом приобретательства и бессребренничества. Театр уверен, что, если строить спектакль лишь таком открытом контрасте, то это и СТАНЕТ тем узким, узкотематическим пониманием Розова, которого Эфрос так счастливо избежал еще в «Добром часе». Да, конфликт с мещанством здесь есть, но переведенный в широкий нравственный и поэтический план, понятый как столкновение живого и мертвого, поэзии и прозы, как ненавязчивое, но многозначительное сопоставление пресных и неверных радостей «преуспевания», с радостями скромными, подлинными, человечными, с радостями трудовой жизни.
Иначе подошли к решению конфликта пьесы Розова в студии. Здесь стремились обострить столкновение сил, а потому сделали его более непосредственным, более выявленным, более прямым. Розов, а вслед за ним Центральный детский театр рассматривают, так сказать, этический аспект социальных проблем. Ефремов и Сергачев как бы хотят вернуть поднятые Розовым вопросы к их социальной первооснове. И вот, выигрывая в остроте, они упрощают ту диалектику в анализе жизни, которая как раз и составляет сильную сторону дарования Розова.
Если у ефремовцев, к примеру, «бунт" Олега принимает открыто антимещанский характер и естественно становится высшей точкой конфликта (и лучшей сценой спектакля), то Центральный детский театр не ищет в мальчишеской выходке Олега кульминацию многопланового конфликта пьесы Розова. Здесь Олег не вызывает к жизни конфликт и не возглавляет его, лишь «включает рубильник», и все, что подготовлялось, созревало в буднях этой семьи, а в первом действии—уже на наших гла
104
зах—поднималось на поверхность и ждало своего его часа, теперь пришло в движение. Поэзия и проза, живое и мертвое, радости мниимые и радости подлинные, как положительные и отрицательные заряды под воздействием магнитного поля, сгрупнировались и стали друг против друга. Такова суть, которую мы нарочито обнажаем. Но вообще-то и в пьесе и в спектакле ни на минуту не ощущаешь жесткости идейной конструкции. Да, никакой «конструкции» тут нет. Писатель и театр исследуют воссозданную ими жизнь в ее глубинных процессах, они бережно хранят ее пластику. Ни на минуту не покидает нас доверие к героям, ощущение непрерывности жизни. И все это потому, что Розов идет от образов к мысли, от жизненного материала к идее, а не наоборот.
"Искусство—одно из средств различения доброго от злого—одно из средств узнавания хорошего»,—говорит Лев Толстой. Может быть, мысль, заключенная здесь, и не
является универсальной, но в творчестве Розова она многое помогает понять. В последних пьесах Розова на ваших глазах происходит процесс размежевания добра и зла; он готовится исподволь, протекает неспешно и трудно и имеет своим результатом кристаллизацию тех или иных нравственных качеств. У художника иного, чем Розов, индивидуального склада этот же процесс может иметь своей целью выявление и обличение отрицательных начал жизни. Но Розов по самой природе своего дарования, по самой человеческой основе своего творчества верит доброму в людях, и, каким бы острым ни был конфликт в его пьесе, целью и пафосом писателя остается процес узнавания, а следовательно, утверждения хорошего.
Есть два метода воспитания. Первый из них рекомендует рассматривать душу воспитуемого как некий пустой сосуд, который надлежит наполнить моральными правилами и нормами поведения. А для этого сле
106
дует читать нотации, произносить установочные монологи, заставлять воспитуемого проверять свое поведение по шкале заученных правил. О результатах такого воспитания очень хорошо сказал выдающийся русский педагог К. Ушинский: «Если вы хотите
-сделать дитя негодяем, то приучите его с детства повторять всевозможные нравственные сентенции...». Второй метод весь основывается на внимании и уважении к сложному душевному миру юного человека, когда воспитатель стремится увидеть, извлечь и развить все лучшее, что заложено в натуре ученика. Он помогает юноше самоопределиться, самому встать на правильный путь, он не читает нотаций, а задает вопросы и ждет на них ответа. Он хочет, чтоб человек «сам себя делал». Он знает—так прочнее.
То, что в педагогике называется «индукцией», присуще Розову и в плане этическом я в плане чисто художественном.
Отсюда—то пристальное и уважительное внимание, с которым Розов, а за ним Центральный детский театр, следит (как бы только следит!) за самораскрытием и самоопределением своих беспокойных героев.
Не так ли происходит и с Олегом?
Почему с самого начала спектакля для .вас становится так мил этот пятнадцатилетний школьник, почему вы сразу проникаетесь безграничным доверием к нему? Да хотя бы уже потому, что вы ощущаете в Олеге натуру естественную, чистую и здоровую. Говорят, первый порыв—самый .лучший. Так вот Олег весь состоит из таких первых порывов.
У артиста Устюгова Олег уж никак не вундеркинд и не Дон-Кихот из восьмого класса. Да, он философствует о жизни и пишет стихи, хорошие для его возраста стихи, но все это пока еще не знак его поэтического таланта, это свидетельство его общей одаренности, свидетельство таланта человеческого, который, впрочем, и есть первооснова всех иных талантов. Артист «схватил» своего героя в тот краткий момент, когда тот уже не мальчик, но еще не юноша. Он еще угловат, в нем ощутима хрупкость подростка, но он уже ловок и силен, а порой в его движениях видится юношеская грация. Он непоседлив и мечтателен, легкомыслен и уже способен думать о самых серьезных вещах. Нет, он уже не мальчик—ведь главной чертой его характера стало неприятие лжи, благородный юношеский максимализм, воинствующее отстаивание своих взглядов! Нет, он еще мальчишка — над ним еще сильна власть детских соблазнов, вроде хвастовства лучшим в классе карманным ножом, он может разрешить сложную «любовную» коллизию воинственным выкриком: «Все Фиры и Веры—дуры без меры!»
Олег у Табакова прежде всего просто моложе. В нем совершенно не угадывается предчувствие тех новых, уже юношеских душевных свойств, которые у К. Устюгова придают образу некоторую приподнятость и романтическую размытость контуров. Олег — Табаков менее мечтателен. Он энергичнее, задиристее, он вообще острее чувствует. Олег спектакля студийцев живет как бы в осаде, под напором вражеских сил, он действует в пафосе обороны, отвечая непрерывными контратаками. Все по-мальчишески преувеличивая, Олег — Табаков воспринимает себя чуть ли не в мещанском окружении. И это закономерно: ведь все стрелы идейной борьбы, разгорающейся в пьесе, повернуты постановщиками спектакля театра «Современник» против него.
Но образ не выдерживает такой нагрузки—именно образ, а не актер. И .студийцы невольно приходят к декларативному финалу. Не по-розовски громко, откровенно на публику, и даже повторяясь дважды, звучат под занавес стихи, в которых Олег заявляет свою программу:
Нет мне туда дороги, Пути в эти заросли нет!
Итак, театр «Современник» завершает спектакль неким манифестом, направленным против мещанства. Однако нужен ли пьесе Розова такой жирный восклицательный знак?
Финал спектакля в ЦДТ решен совсем иначе, причем отличие это—принципиальное. Что здесь происходит? Да ничего. Просто закончился день, мальчики ложатся спать, и Олег, петрушкой выглядывая из-за ширмы, своей обычной мальчишеской нотой оканчивает спектакль.
Да, Олег у К. Устюгова после всего случившегося, как обычно, заснет за ширмой на своем стареньком диване, не подозревая, какую роль сыграл он в судьбах окружающих его людей. И думается нам, что режиссер Эфрос, так увидев финал пьесы, в кото108
рой происходит столько драматических событии, очень верно почувствовал эту особенность образа Олега.
Суть, видимо, в том, что Олег в пьесе существует не столько для себя, сколько для всех. Необыкновенная открытость, отсутствие малейшего признака эгоцентристской замкнутости в сочетании с обостренным чувством справедливости делают Олега «образным камертоном, по чистой ноте которрого мы выверяем поступки и душевную настроенность других действующих лиц. Есть у Олега из пьесы Розова одна черта, которая, быть может, сильнее всего остального говорит об одаренности его натуры. Это — фантазия и то, что хочется назвать способностью к «романтической типизации», разумеется, в самом широком, а нe литературоведческом смысле этого слова. Олега просят написать стихи к юбилею престарелой учительницы, и вот мы видим, как «физичка», недавно поставившая Олегу вполне заслуженную тройку, преображается его фантазией, превращается в трогательный и идеальный образ подвижницы, отдавшей жизнь тем, кто, может быть, завтра забудет ее... Вот Олег кормит своих рыб и рассказывает Геннадию, что они для него значат. Оказывается, Олег любит часами просиживать у этой стеклянной банки, и в этом крохотном подводном мирке ему мерещится жизнь далеких морей, тайны неведомых сокровищ, отсюда летит его мечта о путешествиях, подвигах.
Так вот почему, когда Леночка в отместку за чернила, нечаянно пролитые Олегом на сверкающий лак новенького письменного стола, невзирая на его чистосердечнейшее признание, после учиненного ею визгливого скандала выбрасывает рыб на съедение кошкам, для Олега, а вместе с ним и для нас, зрителей, это становится острым потрясением. Его крик: «Они же живые!» — воспринимается как самое открытое звучание темы пьесы, ее конфликта, и одна эта реплика отбрасывает Леночку, хорошенькую, умненькую, заботливую и деликатную Леночку, в лагерь губителей мечты, в лагерь
тех, кто попирает живое во имя мертвого.
Олег — Табаков выхватывает отцовскую саблю как бы в порыве самозащиты, он дерется «не на жизнь, а на смерть». Олег— Устюгов рубит мебель и как ребенок, который бьет обидевшую его вещь, и в отместку Леночке (ты моих любимых рыб, а я твой любимый шкаф!), и как рыцарь, который, поражая шкафы, защищает свою мечту, свои идеалы.
В конфликтном сопоставлении с Олегом проявляется самая суть характера Леночки.
Актриса М. Куприянова играет свою Леночку на сцене ЦДТ четко и откровенно театрально. Этим она в заметной степени противоречит мягкой манере драматурга, что и вызвало нарекания критики. Но актриса и режиссер, вероятно, скажут нам, что подобные Леночки и в жизни «наигрывают» и там пользуются стройной системой женских «штампов». Что ж, в таком объяснении будет свой резон.
Леночка у Л. Толмачевой в спектакле студийцев и сложнее и в общем по-человечески значительней. Ее уже не назовешь «мещаночкой», живущей по элементарным законам этого типа. Если в Леночке — Куприяновой есть что-то кукольное, остренькое и смешное, то героиня Толмачевой прежде всего обаятельна и вызывает к себе скорее настороженный интерес, чем прямую неприязнь. Но как жесток тот контраст, по которому вдруг прорывается, выявляется страшная, торгашеская суть этой милой и такой молодой женщины! Леночка—Куприянова действует, как заведенная. Леночка — Толмачева поступает обдуманно, убежденно, больше того, она воодушевлена «идеей». Словом, в игре Толмачевой есть та розовская диалектичность, которой так недостает этому образу на сцене ЦДТ.
Если Олег выявляет Леночку «для нас», то Геннадию он попросту помогает самоопределиться. Еще до начала сценических событий, неделю или две тому назад, прикатил в Москву Лапшин-старший, зоотехник из райзо, прикатил на казенный счет обделывать свои дела. А вместе с ним приехал его сын Генка, восемнадцатилетний парень, покорный отцу, нескорый на слова, с тяжеловатой лапшинской повадкой,— по всей видимости, надежный наследник своего крепкого задним умом родителя. А когда пройдет этот большой день, день пьесы Розова, квартиру Савиных покинет внутренне 108
расправившийся, почувствовавший свою силу, свое человеческое достоинство Геннадий Лапшин, который сбросил с себя тяжелую руку отца и теперь будет сам искать свое понимание жизни, свой взгляд на жизнь.
Все начинается со стыда, во всяком случае, с него начинает в Центральном детском театре артист А. Шмаков путь высвобождения души его героя. Попав в семью Савиных, Геннадий у Шмакова все время глядит на отца их глазами, глазами Олега, глазами Тани, которую он полюбил уже давно, еще в первый свой приезд. Он покорно таскается за отцом, покорно садится за чаепитие, на которое по-хамски напросился старший Лапшин, он молча, с видом отсутствующим и одновременно напряженным слушает отцовские разглагольствования, все эти простецкие словечки, все это тупое бряцание медными пятаками стершихся истин. Но мы видим, как постепенно накапливается в Геннадии — Шмакове чувство отчуждения к отцу, как все важнее и важнее становится для него мнение этих добрых и гордых людей.
Вкусно прихлебывая чай, уминая даровую еду, Лапшин—артист Е. Перов тяжелым и недобрым глазом обшаривает, ощупывает чужую ему жизнь. Он все время считает деньги в чужом кармане, он все оценивает на рубли, для него о человеке все сказано цифрой его «дохода». Крепко зажиточный, любитель дорогих вещей, герой Перова с каким-то удовольствием одолжается без нужды и без отдачи, он выгадывает даже на заварке чая и делает все это словно бы мимоходом, а на самом деле с ухмылкой, с внутренним раздражением, с этим мерзким «не обеднеют».
Итак, Геннадий—и театр подчеркивает это—пришел в этот дом, неся в себе грубый и горький опыт семейной солдатчины, он уже выработал в себе туповатую невосприимчивость, он привык спокойно говорить неправду, спокойно принимать зуботычины и так же спокойно «заимствовать» деньги, из отцовского бумажника. Его не радовала. такая жизнь, где-то в душе лежали и ждали своего часа семена иных мыслей, иных чувств, но ленивая привычка и незнание своих сил брали верх. Главный урок, который дает Геннадию семья Савиных,—это урок человеческого достоинства. И тот дух правды и взаимного уважения, что живет
са привнесла в роль такое значительное человеческое содержание, такую подлинную и узнаваемую правду, что перед нами встал живой человек, о котором мы знаем решительно все. Жизнь Клавдии Васильевны— это жизнь, отданная другим. А разве не в этом суть всякого подвига?,.. Да, это подвиг:
тут иначе и не скажешь. Подумайте сами, вдова солдата, она пятнадцать лет тянула такую ораву—четверо детей, из них трое мальчишек, одних ботинок восемь пар в год! И она не погрязла в заботах, не жила только нынешним днем, она смотрела в будущее и больше всего хотела, чтобы дети ее никогда не изменяли своему человеческому достоинству.
Вот стоит она против Федора. Худенькая, рано постаревшая, в бордовой шерстяной кофточке, должно быть, связанной собственными руками, в простых матерчатых босоножках, мать этого красивого, удачливого и жалкого человека. Она говорит ему жестокие слова. Самые жестокие, какие только сын может услышать от матери. И мы узнаем, что несколько лет назад Федор свихнулся, попал в дурную компанию, начал пить, и тогда Клавдия Васильевна сказала себе однажды: «Если он не переменится, пусть лучше умрет». В тот раз Клавдия Васильевна вытащила Федора, спасла его. Она хочет спасти его и теперь...
Но еще в тог же вечер Леночка уведет Федора. И он, растерянный, смятенный, уверяющий себя, что это он сам так решил, покинет дом, где вырос, и потащит на квартиру к приятелю тяжелые чемоданы. И, когда Федор тихо спросит мать, хочет ли она снова, чтоб он умер, она вместо ответа повесит ключ от ящика, куда он спрятал свою «заветную» рукопись, на гвоздь под портретом погибшего отца...
Сцену разговора Федора и матери {В. Сперантова и Г. Печников на редкость ответственны в ней) хочется назвать «центром тяжести» всего спектакля Центрального детского театра. Ведь, по существу,—это разговор о смысле жизни, да и вся пьеса Розова об этом.
Да, в пьесе Розова идет речь о простых и бесконечно важных вещах. Писатель хочет сообщить своему юному зрителю высокий полет мыслей. Он знает: молодость не выносит докучливых наставлений, и каждый должен заново открыть для себя очевидные истины. Поэтому он не торопится с формулами, а лишь бросает «семена мыслей», он верит в своего зрителя и ждет, что тот сумеет понять и додумать невысказанное, что окажется восприимчив к хорошему, и светлая мелодия пьесы родит такой же светлый отклик в его душе. Словом, он, Розов, подобен тому педагогу, который больше ставит вопросы, чем предлагает на них готовый ответ.
Еще раз (если вы взрослый) или в первый раз (если ты юноша) подумайте о том, что такое счастье, какой бывает любовь, в чем долг перед собственным талантом, кто мещанин, как безрадостно жить в рабстве у денег и вещей, как нельзя «на потом» откладывать труд и мечту.
Розов очень хочет, чтобы те, для кого он пишет, были хорошими людьми. Может быть, для некоторых такая программа покажется слишком общей. Мы думаем иначе. Мы видим в пьесах Розова изложенные простыми словами заповеди коммунистической морали.
На этом можно было бы закончить. Но скажем еще несколько слов.
Многие сейчас сравнивают пьесу «В поисках радости» с пьесой «В добрый час!». Такое сравнение закономерно, но односложного решения — «что лучше» — тут нет. В «Добром' часе» — ив этом первейшая ценность пьесы—есть открытие современного характера (мы имеем в виду Андрея), а следовательно, и открытие новой для нашей драматургии темы. Там ощутим более емкий второй план; психологические ходы — изящней, неожиданней. Зато «В поисках радости» многостороннее по постановке вопросов. В «Добром часе» воздух пьесы был словно бы разреженным, здесь—жизнь взята гуще, крепче, энергичней... В конечном итоге, на наш взгляд, важно не то, какая из этих двух пьес лучше, а то, что обе они—живые и добрые факты нашей сегодняшней литературы.
Мы уже дважды цитировали Льва Толстого и позволим себе обратиться к нему еще раз. «Писатель,—говорит "Толстой,— учит не тому, чему хочет, а тому, чему может».
Это сказано замечательно! Да, искусство, как ничто, проявляет своего создателя. В искусстве обмануть нельзя.
Это простая истина.
Но именно на таких простых истинах и держится искусство.